Вдруг в их молчание вторгся резкий и назойливый голос. Какой-то субъект за соседним столиком с ученым видом знатока разглагольствовал об упадке современного искусства. Он на чем свет честил спектакль. Исполнительница заглавной партии Анна Мильдер, по его мнению, никуда не годится – верещит, а не поет, трели и пассажи у нее не выходят. Словом, стыд и срам давать такой актрисе первые роли (в действительности Анна Мильдер была одной из самых выдающихся певиц своего времени, ею восторгался Бетховен, она была первой Леонорой в его «Фиделио»; Гайдн, услышав Мильдер в самом начале ее творческого пути, с изумлением воскликнул: «Дитя мое, да у вас голос с целый дом!»), у Ореста – Фогля ноги, как у слона…

Тут произошло нечто неожиданное и, казалось, невозможное. Шуберт, тихий, застенчивый Шуберт, вскочил с места, опрокинул со звоном стакан и, разъяренный, бросился на обидчика.

Спокойному Шпауну лишь с большим трудом удалось оттащить и утихомирить разбушевавшегося друга.

С той поры Шуберт только и делал, что говорил о Фогле. И друзья решили привлечь прославленного певца к исполнению его песен. «Задача была не легкая, – вспоминает Шпаун, – так как к Фоглю трудно было подступиться. Шобер, покойная сестра которого была замужем за певцом Сибони, имел еще некоторые связи с театром, и это помогло ему обратиться к Фоглю. С большим воодушевлением он рассказал артисту о сочинениях Шуберта и пригласил певца познакомиться с ним. Фогль заявил, что он по горло сыт музыкой, что она ему надоела и что он жаждет отделаться от нее, предпочитая не знакомиться с новыми вещами. Он уже столько раз слышал о молодых гениях и каждый раз бывал разочарован. Наверное, то же будет и с Шубертом. Пусть его оставят в покое. Он больше и слышать об этом не хочет.

Этот отказ до боли огорчил всех нас, но не Шуберта, который заявил, что и не ожидал другого ответа и считает его вполне естественным. Однако Шобер и другие не раз обращались к Фоглю, и, наконец, тот обещал зайти как-нибудь вечером к Шоберу, чтобы, как он выразился, посмотреть, в чем там дело.

В назначенный час важный Фогль появился у Шобера и слегка поморщился, когда маленький, невзрачный Шуберт неловко расшаркался перед ним и смущенно пробормотал несколько несвязных фраз о чести, которую Фогль оказал ему своим знакомством. Нам показалось, что начало не предвещает ничего доброго. Наконец Фогль сказал:

– Ну, показывайте, что у вас там? Вы сами будете мне аккомпанировать? – и взял первые попавшиеся ноты, музыку на стихотворение Майерхофера «Глаза» – изящную, мелодичную, но малозначительную песенку. Фогль скорее напевал про себя, чем пел, затем довольно холодно произнес: – Недурственно!

Но когда ему после этого проаккомпанировали другие песни, которые он исполнил лишь вполголоса, он стал гораздо приветливее, но все же ушел, не пообещав прийти еще раз. Уходя, он похлопал Шуберта по плечу и сказал ему:

– Знаете, в вас что-то есть, но вам не хватает актерства. Вы не шарлатан…

Песни Шуберта все сильнее захватывали Фогля, и он все чаще стал бывать в нашем кружке, являясь даже без зова, приглашал Шуберта к себе, разучивал с ним его песни; заметив же, какое колоссальное впечатление его исполнение производит на нас, на самого Шуберта и на всех слушателей, он так увлекся этими песнями, что стал самым горячим поклонником Шуберта, и вместо того, чтобы бросить музыку, как он хотел было сделать, снова загорелся ею.

Наслаждение, которое он нам доставлял, не поддается описанию. Обрадованные, потрясенные, восхищенные, зачастую растроганные до слез, мы переживали блаженные часы…»

Так в жизнь Шуберта вошел новый человек – певец Иоганн Михаэль Фогль.

V

Небо было темно-фиолетовым. Его покрывали тучи. Но не сплошь. Меж тучами, вдоль горизонта, чуть выше земли тянулась прорезь. Ярко-оранжевая, переливчатая, она пламенела, словно магма.

Посреди прорези висел усеченный диск. Огненный, он вздрагивал и трепетал в узкой полосе расплавленного неба. На самом деле солнце было спокойным, неспокойными были тучи, они бежали. Но в этот неверный закатный час все выглядело иным, чем было в действительности: верхушки рощи казались краями туч, тучи – лесом, а сиреневая дымка тумана, вздымавшегося с реки, – всплывшей к небу рекою.

Тьма прокрадывалась к земле. И ниспосылало ее небо. Но так как оно было прорезано нестерпимо яркой полосой, то казалось, что тьму извергает земля. И черные ласточки, со стремительной тревожностью проносившиеся в темнеющей мгле, казались посланцами мрака, взвившимися ввысь, чтобы окончательно поглотить свет.

Шуберт шел лугом. Тянуло мятой и чем-то еще, пряным и душистым, навевающим спокойную, сладкую грусть.

Солнце зашло. Вдали зажегся огонек, светло-желтый, яркий, одинокий. Донеслась музыка, чуть слышная, такая же одинокая, как этот внезапно вспыхнувший свет в окне. Едва различимый перезвон цимбал, мягкий и расплывчатый, как этот фиолетовый вечер.

Он лег в траву, пахучую и влажную от начавшей выпадать росы. Нахлынула тишина, огромная, всевластная. И поглотила. Всего, безраздельно.

Вверху загорелась звезда, другая. Далекие и загадочные, они призывно мерцали в неоглядной шири небес. Только в деревне он впервые по-настоящему узнал, что такое звезды. В городе с его шумом и небом, стиснутым загонами улиц и проулков, звезды были другими – лишними и ненужными, не имеющими отношения к человеку. Здесь же меж ним и ими установилась незримая, но нерасторжимая связь – связь тишины на земле с тишиной в небесах, связь времени и пространства, связь бесконечно малого – человека с бесконечно большим – вселенной. Только здесь, в необъятной тиши, один на один со звездами, он чувствовал себя неотъемлемой частицей великого, того, что зовется миром. И это чувство наполняло спокойствием его душу, исколотую терниями невзгод.

Даже голоса, наяву и во сне не отступавшие от него, даже мелодии и гармонии, денно и нощно звучавшие в нем и будоражившие его, сейчас смолкли. Был лишь он. И была ночь. Безмолвно надвинувшаяся, спокойная, раздумчивая. И звезды. И небо. И тишина. И ничего больше.

Так было сотни лет назад. И так будет сотни лет спустя. Тот же луг, напоенный ароматами свежести, та же жемчужная россыпь росы в траве и та же жемчужная россыпь звезд в небе. И человек, безмятежно спокойный и мудрый, как ночь и мерцающая мирами вселенная.

Пройдут годы, минуют века, поколения сменят друг друга. Но останется человек, как останется то, что окружает его, – вечное и бесконечное в своей беспрестанно меняющейся неизменности. Пусть безжалостная десница времени рушит города. Вырастут новые, лучше и красивее прежних. Их воздвигнет человек. Он бессмертен, как природа, ибо он элемент ее, неразрывная, нерасторжимая и активная часть ее. Он меняет и природу, и жизнь, и людей. И пока человек творит свое простое и великое, каждодневное и вечное дело, он непреходящ и нетленен.

А иногда и счастлив. В тех случаях, когда сотворенное им несет наслаждение не только ему, но и множеству других. Не только современникам, но и потомкам, в том числе далеким, отделенным от него долгой и туманной чредою веков.

Это редкое благо дано тому, кто творит великое подобие жизни, причудливое зеркало и сложное отражение ее искусство. Ни пространство, ни время не властны над ним. Трагедия, потрясавшая древних, потрясает и тысячу лет спустя. Бетховен и Моцарт войдут в жизнь людей трехтысячного года так же, как эти звезды, не меркнущие во тьме ночного небосклона. Все стирается жерновами веков. От царей и вельмож остаются лишь даты и блеклые имена, нужные, казалось бы, только для того, чтобы школяры путали их, проваливаясь на экзаменах. Все меняется: и границы, и царства, и языки. А Моцарт с Бетховеном остаются. На веки веков.

И что по сравнению с этим житейские неурядицы, хотя и бесчисленные? Пылинка по сравнению с космосом.

Вот уже немало дней прошло с того часа, как он оставил Вену. Впервые в жизни и непривычно для себя Шуберт очутился среди колышущихся полей, пахучих трав, рощ, шелестящих листвою; зеленых и задумчивых холмов, серовато-золотистых дорог и проселков, загадочно стремящих свой непрерывный бег в дальнюю голубизну горизонта.